Загадка  звёздной  судьбы

 

Небо было тёмное, мрачное, снег еще не выпал – самое тяжелое для души время года. Спасала людей в такое время, видимо, только внутренняя радость. У каждого своя. А когда подступало отчаяние, рождались такие вот стихи (в ноябре, наверное, написано):

 

А царит над нашей стороной –

Глаз дурной, дружок, да час худой.

 

А всего у нас, дружок, красы –

Что две русых, вдоль спины, косы,

Две несжатые, в поле, полосы.

 

А затем, чтобы в единый год

Не повис по рощам весь народ, –

 

Для того у нас заведено

Зеленое шалое вино.

 

А по сёлам – ивы-дерева

Да плакун-трава, разрыв-трава...

 

Не снести тебе российской ноши.

Проходите, господин хороший!

 

Да нет, не в ноябре. Вспомнила: написала это Марина Цветаева в июле. В июле 1917-го, как предчувствие великой беды. А в начале 20-х годов пришла к горькому выводу: России больше нет…

Нельзя мне заниматься филологией, – остановила себя Лена от погружения в новую тему: – Это ж сплошные слёзы! Все мои любимые писатели, художники – люди с трагической судьбой… Скорей бы в полёт! Сколько можно готовиться к этому? Уже полгода идут тренировки, а впереди – еще полгода.

Взглянула налево, не подходит ли троллейбус, – нет, спешить не надо. Поправила сумку на плече, надела перчатки.

А может, и хорошо, что филология отвлекает от экспедиции на далекую голубую планету? Живи она сейчас только мыслями об этой экспедиции – это ж взорваться можно от нетерпения! Спасла родная редакция, поручив ей написать книгу о Лермонтове для школьников. Минус на минус дают плюс: и книгу хочется закончить как можно скорее (в голове она уже сложилась, но технические возможности воплощения всегда так тормозят мысль!), и оказаться на борту космического корабля не терпится, – а в результате, одно исключая другое, оба дела дают возможность жить в нормальном ритме.

Пока она не сдаст готовую рукопись – благодаря компьютеру даже готовый макет книги, – вдумывание в судьбу Лермонтова, видимо, не оставит ее ни на один день. Вот и сейчас: как только она устроилась у окна троллейбуса, побежали в «биологической ЭВМ», как токи по проводам, новые мысли о Лермонтове, слились с прежними, образовали виток уже иного качества, – и ей опять стало ни до чего.

...Почему, почему, почему: «Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне Недолго я еще благодарил»? Неужели только из-за «перебора» с ничтожествами в его окружении? Ничтожества притягиваются друг к другу, как и светлые люди, а в это время подавляющее большинство светлых (декабристы) отбывают наказание за благородство, вокруг же – карьеристы и лицемеры. И вот когда они уж очень надоели, он в горькую минуту попросил: «Устрой лишь так...»?

Нет, надоевшие ничтожества – всё-таки лишь часть правды, «земная» часть. А была, была еще и небесная… ну да – «с Небом гордая вражда». Гармонии не было ни вокруг него, ни в его жизни. Гармония осталась только в природе, в Космосе; и он решил: не за что человеку благодарить Небеса! Почему мировая космическая гармония, силы космического добра обходят Россию? Есть ведь у него – и не в «Демоне», не о Демоне – такие слова: «...И проклянёт, склонясь на крест святой, Людей и Небо, время и природу...» («Сашка», 1836–1838).

Трагизм мировосприятия захлестнул Лермонтова уже в полудетском возрасте. Обнажённее всего это выражено в «Вадиме» – романтической фантазии о путачёвцах. Он с детских лет не выносил господства одних людей над другими; он видел в крепостных своей бабушки одновременно: униженных и безгласных страдальцев (притом отцов своих товарищей по детским играм!) – и вчерашних и завтрашних пугачёвцев. Понятным становится восклицание: «Он верил в Бога – но также и в дьявола!»

Оптимист, переполненный жизненной энергией, он не хотел мириться с общепринятым порядком и уже в 1833 году придумал такую формулу: «...его душа еще не жила по-настоящему, но собирала все свои силы, чтобы переполнить жизнь и прежде времени вырваться в Вечность» («Вадим»).

Но каким трагичным оказалось это переполнение в реальности! Кажется мне, что в основе незавершённой повести «Штосс» – сон самого Лермонтова перед последней поездкой на Кавказ, когда он говорил друзьям о предчувствии скорой своей гибели. Ведь у него нет ни одного произведения, не имеющего документально-жизненной основы. Даже пленная турчанка в «Вадиме» или итальянка Лора в «Джюлио» – это воспоминания о горничных в бабушкином доме, полудевочках, пылко любимых им. (Позднее, в «Сашке», он вспомнит об этих увлечениях уже «без романтических затей»: «Но кто ж она? Не модная вертушка, А просто дочь буфетчика, Маврушка», – но любовь свою к «Маврушке» ни единым словом не оскорбит.)

Ему нужно было истолковать свой сон об игре в штос с ненавистным стариком не как предчувствие смерти, а как предупреждение: «Будь осторожен! Власть и сила на Земле нередко оказываются у людей низкой нравственности; небесным покровителям запрещено вмешиваться в дела людей: человеку предоставляется свобода воли, свобода выбора своего пути. Проявляй предусмотрительность, обдумывай возможные варианты опасности».

Он услышал этот мудрый голос, но ответил: «Не хочу! Мой выбор – оставаться самим собой в любой ситуации, что бы мне ни грозило». А оставаться самим собой среди верноподданных Николая, обуянных агрессивным страхом, ждущих мести от родственников и друзей казнённых и сосланных декабристов, – значило ежеминутно подвергаться смертельной опасности...

Ой, моя остановка! Чуть не забыла выйти!..

Кстати, Вадима тоже порой тянет к силам зла. На первой странице очередного его перевода с английского твёрдой рукой, каллиграфически безупречно, вписан эпиграф: «Встретишь Будду – убей Будду!» И стихи Рембо перевёл того же настроя: приветствую зло, тьму – ничего другого и нет в мире. Как там, в «Дурной крови»? – «И весна позвала меня жутким «хи-хи» идиота!.. Мне стереть удалось в своём разуме даже следы человечьей надежды». Да и на выставке в наш последний поход внимательно рассматривал картины, изображающие всяческие уродства и «ужасы» (у меня такие картины и любопытства-то не вызывают – просто противны). Как же падки мужчины на разрушение! Им, по-моему, периодически хочется проверить: так ли сильно добро? а если по нему – кулаком?.. Откуда это? От неудовлетворённости тихим омутом обывательского благополучия? Или от желания доказать себе и другим свое бесстрашие и могущество? Идеал у них, наверное, такой:

 

Мы весёлые ребята,

Мы нигде не пропадём,

Круты горы перескочим,

Реки бродом перейдём...

 

Она подходила к другой троллейбусной остановке, когда увидела восход Солнца. Вот оно, то чудо, которое показал Николай Рерих в картине «Чудо. Явление Мессии»: люди, стоя на коленях, распростёрлись ниц перед Мессией, а Мессия – это Солнце; изображён восход: половина светло-золотой солнечной короны показалась из-за гор…

Сегодня корона не золотая, а малиновая, и даже не корона – малиновый плат. И сразу исчезла тьма с этой стороны: небо на востоке стало светлым, хотя с трех сторон всё еще сизая мгла.

Светлый, прекрасный мир! Сколько истин утаиваешь ты от человека, либо не доверяя чистоте его помыслов, либо охраняя от непосильных для его ограниченного ума знаний! А если начинаешь доверять и душе и интеллекту, как медленно и бережно приобщаешь к истинам, чтобы человек не сломался под их непосильным грузом!..

Подошел троллейбус. Начинался второй отрезок пути в издательство, более длинный. Можно опять включиться в размышления о Лермонтове.

…И Лермонтов и Монго-Столыпин знали, что своим вызовом на дуэль Мартынов надеялся облегчить собственную участь: недавно его отчислили из казачьего полка за шулерство в картах; возвращаться домой, к родным и знакомым, с такой репутацией очень уж не хотелось. А тут ему намекнули, как можно выслужиться, совершив вроде бы незаконный поступок: вызов на дуэль, – но заслужив тем самым благоволение Двора и даже самого царя, без воли которого ни один волос не упадет с головы верноподданного…

Ненависть Николая Первого к Лермонтову накалялась по спирали. Сначала – раздражившая его «наглость мальчишки» по отношению к сильным мира сего, избранным самим Николаем, – это его обошедшее весь Петербург: «А вы, надменные потомки...». Затем – дерзкие шалости в полку уже после ссылки, после наказания за бунтарские стихи: явился на парад с игрушечной саблей и прочее подобное. Затем – возмутившие брата царя, великого князя Михаила, сходки лейб-гусаров у Лермонтова и Монго-Столыпина в Царском и насаждаемый ими в полку дух товарищества, коллективной защиты чести офицеров перед высшим начальством. Да и в самом Петербурге они же, Лермонтов со Столыпиным, в это время (осень – зима 1839–1840 годов) участвуют в сборищах – уже не только молодых офицеров, а и университетской молодёжи, извечных бунтарей («кружок шестнадцати»).

Этот юный наглец уверен в своей безнаказанности, – видимо, решил Николай. – Если верить доносам, поступающим в ведомство Бенкендорфа, у него роман за романом: княжны и княгини с ума посходили от его сочинений, особенно от «Демона» и «Бэлы», и все подряд влюбляются в него. Так вскружили ему голову, что он посмел шутить «на равных» с дамами из царской семьи (история с голубым и розовым домино на маскараде). Княгиня Мария Николаевна (старшая дочь царя) поручила графу Соллогубу написать хор-роший пасквиль на этого выскочку: чтобы вымышленный герой там был легко узнаваем, чтобы получал вызов на дуэль и трусливо отказывался стреляться. А затем решено устроить ему реальный вызов – и пусть попробует отказаться!..

Так что же? Не прошло и месяца после выхода соллогубовского «Большого света» с его «героем» Леониным, как Лермонтов выпустил свой вариант истории с дуэлью – «Княжну Мери». Включил ее во вторую часть «Героя нашего времени» – и нате вам: все читают «Княжну Мери», восхищаясь мастерством интриги, философией, кавказской экзотикой, а бездарное сочинение Соллогуба никому не интересно.

Ах, «Княжна Мери»! Эта повесть – пожалуй, вершина на его пути художника-мыслителя – пути, который люди так завалили-засыпали, что не осталось Лермонтову никакой другой возможности двигаться дальше, кроме как взмыть в Небеса. С «Княжны Мери» у него появляется свободное дыхание, он пишет без оглядки на традиции, на вкусы читателей – пишет, как дышит. Даже безупречный, тщательно отделанный по пушкинскому образцу «Фаталист» такой свободы еще не имеет.

Кстати, о «Большом свете» Соллогуба Лермонтов высказывался вполне доброжелательно, никаких намёков на себя «не увидел» – и только перед отъездом во вторую ссылку, в мае 1840 года, в кругу друзей, среди которых был и Соллогуб, произнес «экспромтом» стихотворение с такой вот строфой:

 

Кто же вас гонит: судьбы ли решение?

Зависть ли тайная? злоба ль открытая?

Или на вас тяготит преступление?

Или друзей клевета ядовитая?

 

Сколько пережитого за этими четырьмя строчками!.. Соллогубу ничего не оставалось, как тоже «не увидеть» намёков на себя...

После «Княжны Мери» он мог заново начать «игру в штос» с мистическим напарником и всем «большим светом». Возможные варианты их шулерских ходов он уже знал... Опасность для потомков оставалась одна: он мог жениться на богатой аристократке, обрести высокий официальный статус и – стать циником. Но Космос выбивает гениев из благополучной жизни. Тем, кто хочет благополучия, нужно умолять Космос не развивать их дар до степени совершенства, оставить на уровне просто таланта. Космос отправил его на тот свет, не дав ему заглушить свой дар Гения. Так?.. А может, вовсе и не так. Он мог получить все атрибуты внешнего благополучия, не продав за это свою душу и тем самым не утратив дара...

Нет, загадку этой судьбы мне не разгадать никогда. Эта судьба – как вспыхнувшая и мгновенно сгоревшая в небе звезда. А свет от горения перешел в его творчество и сохраняется в вечности...

При чтении предисловия ко второму изданию «Героя…» волна ненависти вновь захлестнула Николая: этот выскочка всеведущ и вездесущ поистине как его дух разрушения и зла Демон! Хорошо, что он уже на Кавказе (это – июнь 1840-го) и в совсем иных условиях, чем в первую ссылку, когда ему вместо наказания родственники и покровители устроили курорт. Едва ли он выберется оттуда цел и невредим и на сей раз...

Между прочим, прототипом Грушницкого считали какого-то Колюбакина, а в моем воображении за Грушницким всё время маячит фигура Николая Первого в нераздельном слиянии с Мартыновым: Николай, если бы он был просто офицером, и Мартынов, если бы он был царём. Никакого другого прототипа не представляю. А вообще-то прототипом мог быть любой чванливый солдафон, их вокруг хватало...

В феврале I841 года к ненависти добавился еще и страх. Царь получил донесение, что Лермонтов взял на себя роль связного между нынешним «хозяином Кавказа» генералом Граббе и находящимся в отставке Ермоловым – кумиром декабристов, которых тогда на Кавказе оказалось немало («Колыхаясь и сверкая, Движутся полки» – обязательно ли на восток?). В марте – апреле (так, видимо, – потому что в начале февраля Лермонтов с Ермоловым встречались еще в Москве) в Петербург прибыл Ермолов. В это время уже были в разгаре приготовления к празднествам в честь свадьбы старшего сына Николая, будущего Александра Второго. В атмосфере шумных сборищ (не запретишь! – праздник царской семьи) можно ожидать любой опасности – и как раз в это время и Лермонтов, и Ермолов здесь, то есть возможна прямая связь между крупными заговорщиками и многочисленными исполнителями из лейб-гусаров. (Моя фантазия? Отнюдь! И отец, и дед Николая Первого были убиты заговорщиками с участием лейб-гвардии.) Не-ет, надо запретить Лермонтову вообще появляться вблизи трона, раз и навсегда! Да и разрешённый ему отпуск закончился. Вот наглец! Чтобы в 48 часов его здесь не было! А до умных молодых людей довести «верные сведения» о том, что царь не благоволит к Лермонтову и что любое «несчастье» с ним будет приятно царю...

Вот так, видимо, развивались события перед отдачей приказа Лермонтову покинуть столицу, а его начальству – ни под каким предлогом больше не позволять ему отлучаться от «своего» полка.

Но я забежала вперед. Осмыслим еще раз, что же получилось. Царь и его советчики задумали такую последовательность событий: выход романа Соллогуба «Большой свет» – всеобщий смех над Лермонтовым с его притязаниями на успех в великосветском обществе – реальная дуэль. Этот замысел натолкнулся на сверхчеловеческую волю и сверхчеловеческие способности «шахматного игрока» Лермонтова (что для него, Гения, их хитроумные планы, раз уж они заставили его включиться в игру!). «Большой свет» готовил к выпуску в своих «Отечественных Записках» Краевский: отказаться он не посмел. Но посмел познакомить Лермонтова с содержанием пасквиля (иначе Лермонтов не продолжал бы доверять ему и печататься в его журнале до конца жизни). И Лермонтов резко изменил продуманную царем с его «шайкой» последовательность событий – как всегда, совершенно не заботясь о своей безопасности, думая только о победе: сначала происходит дуэль (18 февраля 1840 года), и только потом выходит «Большой свет» Соллогуба (вторая половина марта), а почти одновременно с ним (первая половина апреля) появляется отдельное издание «Героя нашего времени» с впервые увидевшей свет (только что написанной) «Княжной Мери». Вот теперь смейтесь! Неизвестно только, кому над кем смеяться. Поневоле вспомнишь печоринскую (лермонтовскую) самохарактеристику: «Я люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь... Притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть всё огромное и многотрудное здание из хитростей и замыслов, – вот что я называю жизнью».

После этого Лермонтов оказывается участником самых опасных кавказских экспедиций и рукопашного боя при Валларике (Валерике, – хотя какой там «Валерик», когда «Валларик» означает: «Речка смерти»)... Кавказское командование неоднократно представляет его к наградам: то к одному ордену, то к другому, то даже к золотой сабле «За храбрость». Наивные люди эти боевые генералы: они думают, что царь способен на объективность!.. Под давлением высокопоставленной родни Лермонтова Николай еще разрешает ему короткий отпуск – и тут узнаёт о его связи с Ермоловым. Это вам не пустая перестрелка романами! И Николай не без наущения своего «первого доверенного лица» – Иллариона Васильевича Васильчикова (председателя Государственного Совета и главы Комитета министров) – решает ускорить расправу, включив в интригу уже не светского писаку Соллогуба, а кого-нибудь из офицеров-дуэлянтов. Хорошо бы из тех, кто жаждет выслужиться за проступок...

Мартынов к этому времени проштрафился уже дважды: первый раз он был отчислен из своего полка и переведён на Кавказ почти одновременно с Лермонтовым (его вина состояла всего лишь в опозданиях на дежурство да плохой выездке); а теперь он вынужден был уйти из казачьего полка, уличённый в картежном шулерстве, и ждал оформления документов об отставке, всё-таки надеясь на возможность перевестись в другой полк. То есть желание выслужиться у него самое отчаянное! Молодому князю Васильчикову, сыну председателя Государственного Совета, ничего не стоило превратить это желание в реальность.

В разработке столь конкретных деталей, как выбор подстрекателя и исполнителя, сам царь, разумеется, не участвовал – он лишь запустил механизм расправы. Запустил, скорее всего, через Бенкендорфа: уж очень тот стал ретив в проектах наказания Лермонтова со времени второй дуэли... Нет, раньше, со времени «непочтительно вольного» разговора с голубым и розовым домино на маскараде. К этому прибавился еще и донос Бенкендорфу о письме Белинского к другу, где этот простодушный (или, наоборот, очень хитрый?) почитатель Лермонтова писал о его многочисленных победах над сердцами дам из «большого света» (узнал Белинский об этом, разумеется, не от самого Лермонтова).

Николаю важен был лишь результат: скорейшее устранение от Двора неугодного, опасного человека, за год успевшего стать из никому неизвестного поручика в полноправного члена великосветского общества. Но и очень-то отстранённым от «деталей» Николая представлять не надо. В конце июня 1841 года, за полтора месяца до развязки, царь «повелеть изволил» поручика Лермонтова «ни под каким предлогом не удалять от фрунтовой службы в своем полку». Царь, называется! Прорабом бы вам быть, самое ваше место!.. Лермонтов, кстати, высказывался о Николае и его правлении совершенно свободно – в разговорах не только с друзьями, но и со случайными попутчиками. И Николай, наверняка имевший наушников даже среди членов «кружка шестнадцати», получал весьма основательную информацию.

Странный был поручик! – при весьма типичном правителе. Неплохо бы менять таких царей и таких поручиков местами – сколько бы пользы стране!..

Итак, Лермонтов и Столыпин (Монго) знали: Мартынов приложит все силы к тому, чтобы на сей раз дуэль не оказалась бессмысленной в глазах царя (как дуэль с Барантом); он постарается не просто ранить, а убить Лермонтова.

Друзья стали вырабатывать тактику своего поведения в этой ситуации: как не дать Мартынову осуществить этот подлый план. Убить самого Мартынова, прежде чем он выстрелит? (В быстроте реакции, меткости, выдержке и прочих качествах воина Мартынов с Лермонтовым попросту не сравним, – недаром многие искренне смеялись над самой возможностью такой дуэли; да и сам Мартынов в качестве оправдания говорил, что всего второй раз в жизни держал в руках пистолет; конечно, у кавалергардов другой вид оружия, но чтобы выпускник профессионального военного училища к 25-ти годам всего второй раз в жизни держал в руках пистолет – это уж просто анекдот). Так что же? Убить его? – На следующий день Лермонтов оказался бы в солдатах, презираемый и врагами и друзьями: ты выше – значит, ты должен быть добрее, – такова нормальная логика людей... Ранить его в руку, чтобы он не смог стрелять? Пожалуй, самое разумное. «Самое разумное. Но противно, – говорит Лермонтов. – В таком случае мы принимаем грязную игру, участвуем в ней на равных с ними. Нет, единственно благородная позиция – принципиальное неучастие. Этой позиции я и буду придерживаться. В конце концов, в нашей ли жизни или смерти дело? Нет! Дело в другом: мы доказываем, что сила – на стороне благородства, и что оно всё равно победит. Вот это и должно быть нашей неизменной позицией». – «Может быть, Мартынову всё-таки станет стыдно в последний момент? Ведь он понимает, что за неисполнение «заказчики» не убьют его, а только пожурят». – «Может, станет стыдно, а может, и нет. Но другого пути, как не участвовать в этом всерьёз, я не вижу».

Говорили недолго, не желая унижать себя участием даже и в этой форме.

После убийства Столыпин скажет Мартынову: «Убирайтесь, ваше дело сделано». Как естественно ложатся эти слова на мой расклад событий! – думает Лена. – И как естественно пожизненное молчание знавшего всё Столыпина: ведь Россией продолжает править всё то же семейство Романовых, а при них Лермонтов завещал неучастие...

Царь – мастер дистанционного управления событиями – мнил себя чистым перед Историей. Но люди продолжали думать – и при жизни этого царя, и позже, и еще позже. Потому что Гений бессмертен и властно заставляет нас помнить о себе, даже уйдя из нашего, земного мира. И перст его, мимо Мартынова, указует на царя. Но требует Гений не отмщения за себя – он требует думать и делать долговременные выводы…

Убийство Лермонтова стало окончательной победой худшей части российской аристократии над ее лучшей частью – над той, что была способна стать выше личных интересов ради будущего Отчизны, учесть трагический опыт пугачёвского восстания, не дать России еще раз подвергнуться подобному испытанию. Царь и его приспешники убийством лучшего из лучших показали этим умным и благородным людям, что сила – на стороне хитрых, изворотливых, действующих из-за угла, а вовсе не на стороне благородных защитников света и разума, всегда выступающих с открытым забралом.

Убийство Лермонтова – символический рубеж в истории России, до этого все еще стоявшей на распутье, несмотря на колоссальные потери в рядах ее светлых богатырей. Убийством Лермонтова Николай окончательно победил декабристов и повел Россию путем гибели. Вернее, путем гибели повел он не Россию, а стоящих у трона палачей Свободы, Гения и Славы, а они поволокли за собой в пропасть и остальных власть имущих. С 1825 года страной стали бесконтрольно править люди низкой культуры, нравственности, интеллекта, что и привело в конце концов к взрыву всенародного возмущения. От 1825 года к 1917-му – прямой путь...

Надо будет на досуге подумать, – решила Лена, уже выйдя из троллейбуса и направляясь к издательству, – что за странная перестановка одних и тех же цифр в годах рождения и гибели Лермонтова: 14 – 41? (1814 – 1841) И точно так же у Рериха: 74 – 47 (1874 – 1947) Как будто какая-то символическая перекличка между этими двумя гениями. Вот и разница между гибелью одного и рождением другого тоже символическая: тридцать три года... И еще у Лермонтова: через сто лет после рождения: 1914-й – начало Первой мировой войны; через сто лет после гибели: 1941-й – начало Великой Отечественной. Как будто специально, чтобы его забыли: всем не до его «круглых дат». А его всё равно помнят. И как любят! Особенно молодежь, то есть самая чуткая и благородная часть человечества. Она безошибочно ощущает в нем главное: выход за пределы быта в бытие и протест против любых форм рабства.

ЧИТАТЬ ПРОДОЛЖЕНИЕ

Создать бесплатный сайт с uCoz